_ Каникулы в Оранах*
Oтец был назначен командиром 5 батареи 27
артиллерийской бригады. В Вильну он переселился уже зимой
1888—1889 гг., я же оставался в Петербурге в гимназии, и, когда в
июне мы с няней и братом Игорем собрались к нему, он находился: со
своей частью в лагере, в Оранах, недалеко от Вильны, куда мы и
направились перед тем, как обосноваться на зиму в Вильне. Там мы жили,
как на даче. Лагерь был весь в зелени, и воздух был необыкновенной
чистоты, полный смолистого духа. Рядом протекала, извиваясь по дну
глубокой балки, речка Оранка с крутыми песчаными берегами. В этой
небольшой долине посреди сосен густо разрослись кусты орешника и в жару
всегда было душно. Я часто забирался туда ловить жуков для своей
коллекции насекомых и купался в офицерской купальне.
Там позже я нарисовал один из первых
«настоящих» моих пейзажей. Окрестности лагеря были плоские
и монотонные — песчаные поля с чахлыми посевами, усыпанные
камнями и валунами, почти как в Финляндии; тут и там виднелись
низенькие сосновые перелески; иногда на пригорках росли в одиночку или
группами высокие сосны; горизонт замыкала темная линия далеких лесов.
Этот тихий и грустный литовский пейзаж я видел впервые.
В двух-трех верстах от лагеря лежало полуеврейское
местечко Ораны — серые деревянные домишки, теснившиеся по обеим
сторонам единственной улицы. Местечко питалось лагерем и было очень
оживленное, на домиках пестрели вывески, часто очень забавные, как у
портного и парикмахера. Насколько припоминаю, это были произведения
никому неведомых предшественкиков Шагала. Помню совсем допотопную
вывеску: обнаженная согнутая в локте рука, из которой кровь бьет
закругленным фонтаном, и надпись: «Здесь кровь отворяют и пиавки
ставят». Эти «пиавки», извивающиеся в банке, тут тоже
были изображены. Была еще замечательная надпись на воротах:
«Здесь продается парное молоко и разные щетки».
В лагере мы жили с отцом в его большом бараке вроде дачи. С раннего
утра до меня доносились разнообразные музыкальные звуки, меня будившие:
где-то за конюшнями трубачи разучивали разные (очень мелодичные)
артиллерийские сигналы — я знал их все наизусть еще со времени
Кишинева, — а в сосновой роще настраивал инструменты духовой
оркестр. Я любил прислушиваться к этому странному и почему-то
очаровательному хаосу звуков...
По вечерам ежедневно происходила в лагере церемония
«зори». После переклички по всему длиннейшему фронту
выстроившихся в один ряд солдат, ровно в 9 часов, взвивалась ракета, и
палила очередная пушка, а затем вдоль всей линии лагеря начинала течь
красивая и сложная мелодия, которую выводили в унисон трубачи каждой
бригады, одни отставали, другие перегоняли и под конец где-то вдали
одиноко замирали последние трубные звуки.
После этой музыки по тому же длиннейшему фронту раздавалось
стройное и нестройное солдатское пенье вечерней молитвы. Когда и оно
затихало и становилось совсем темно, солдаты еще распевали лихие или
заунывные солдатские и деревенские песни в своих палатках.
Их палатки тянулись позади линии пушек и зарядных
ящиков, а за ними пролегала через весь лагерь березовая аллея —
«офицерская дорожка», по обеим сторонам которой стояли
маленькие деревянные бараки офицеров. Это было место встреч, флирта,
прогулок. В лагере было много дам и детворы, жили семейно. В тылу
лагеря расположены были «службы» — конюшни, сеновалы,
швальни, шорни, цейхгаузы («чихаузы», как говорили солдаты)
и солдатские кухни.
Центром лагерного общества было офицерское собрание с
садом, построенное в стороне на красивом обрыве, где часто устраивались
балы и откуда слышалась всю ночь музыка — вальсы, мазурки и
польки. Туда мы с отцом иногда ходили съесть вкусный обед, но я больше
любил лакомиться «солдатской пробой», которую в судках
ежедневно приносили отцу как образец пищи «нижних чинов»:
горячие капустные щи с кусками мяса и гречневую кашу — нечто
отборно-жирное, и, разумеется, командиру самый лакомый кусок.
Главным празднеством лагеря, как и в Бендерах, был
день состязательной стрельбы под конец лагерного сбора, когда всех
волновал спортивный азарт. В одно из следующих лет приезжал на эту
стрельбу с большой свитой великий князь Михаил Николаевич — сам
генерал фельдцехмейстер и генерал-фельдмаршал российских войск, и я
видел его проезжавшего верхом, с длинной седой бородой, украшенного
большим белым Георгием на шее и редкостной четырехконечной золотой
Георгиевской звездой на сюртуке.
В Оранах я бывал потом каждое
лето, даже когда ездил гостить к дяде в Петербург на Каменный остров
или к моей матери в Тамбовскую губернию. В Оранах я научился стрелять
из револьвера, много ездил верхом (бригадный берейтер научил всем
правилам) и однажды со всей батареей сделал обратный
«поход» в Вильну. Во время этой «военной
прогулки», которая взяла двое суток, я особенно сдружился с
офицерами батареи отца; все это были воспитанные и интеллигентные люди,
как это бывало в артиллерии. Среди них отличался своим задорным и лихим
видом поручик Р... — любимый отцом как идеальный служака. Он был
необыкновенный щеголь, носил какие-то особенные облегающие ногу
рейтузы, называемые им почему-то «лиссабонскими», и носил
маленькую фуражку набекрень. Был кудряв, с бачками и усиками в стрелку
и, вероятно, был облечен в корсет. Над ним в батарее все трунили, но и
все с ним дружили. Позже я мог оценить, как похоже изобразил Чехов
своих милых артиллеристов в «Трех сестрах» и других его
рассказах. Среди моих знакомых я знал и «Федотиков», и
«Роде», и «Тузенбахов», и «Соленых»
— если не их самих, то очень близких их родственников. Только
фамилии они носили другие: Рыхлицкий, Третьяк, Дмитревский, Гольм...
_________
*отрывок из Мстислав Добужинский «Воспоминания»
Москва, «Наука», 1987 г.
....